ЦЕНА ПОБЕДЫ

К концу лета бабушка стала все чаще и чаще прихварывать, а в сентябре расхворалась совсем. Вероятно дал рецидивы недолеченый бронхит. Напоминал о себе и порок сердца. Иногда она все-таки помаленьку хлопотала на кухне. Мама, уже как проректор по науке, уехала в Москву в длительную командировку. В деканате ее заменила Наталиус. Столетовская осенняя пахота почти целиком свалилась на меня. Зато меня освободили от студенческих выездов на уборочную.

С октября начались занятия. Бабушка почти не покидала постели, боялась оставаться одна. По утрам жалобно просила: «Ниночка, останься дома». В конце сентября, разделовшись с уборочной, я врубилась в пошивочную кампанию. Сидела допоздна, сооружая домашние туфли, рукавицы, капор и прочие необходимые предметы экипировки. Трудилась в мамином кабинете перед тарелкой репродуктора, дожидаясь очередного салюта. Инерция творчества подвигала меня благосклонно уступать бабушкиным просьбам. Попадая время от времени на лекции, я с ужасом обнаружила, что ничего не понимаю. Засела дома, разобралась с разделом векторной алгебры и вырвалась на практику к Марии Дмитриевне Ходор, чтобы проверить себя на общем фоне перед ожидаемой контрольной работой. Увы, Мария Дмитриевна начала новую тему, и «фокус не удалси». Зато на контрольной обнаружилось превосходство моей сознательной домашней подготовки над поверхностными усилиями посещавших практику студентов. Я справилась с заданием за двадцать минут и готова была сквозь землю провалиться, настолько мне было неловко перед Ходор. Выходит ее старания и работа ничего не стоят? Эта моя радость была последней. Все больше и больше меня опутывали хвосты, я извивалась подобно Лакоону. Единственное, что мне удалось сберечь – обязательные без пропусков посещения лекций Марии Александровны.

Приехавшая из Москвы мама не обратила внимания на мое пропатое состояние. В доме с самого начала войны накопилась дикая грязь. Пользуясь своим проректорским положением, она договорилась в университете о побелке. Как известно, любой самый примитивный ремонт – великая суета сует. Пришлось включиться и мне. При перемещении какого-то шкафа меня вдруг прорвало – истерика, слезы бессилия. Мама оторопела. Тут только до нее дошло, что с дочкой творится что-то неладное. Она потащила меня к Шубину, тогдашнему светилу среди невропатологов. Вердикт был краток: срыв нервной системы, никаких перегрузок, возраст такой, что заболевание может обернуться психозом. Академотпуск и прочая, и прочая, и прочая. Свежий воздух, физкультура, витамины.

Мама таскала меня по вечерам с лыжами в район теперяшней Учебной. Внизу далеко-далеко виднелись огоньки Заисточья. Мама демонстрировала короткий спуск с финальным поворотом. Я ехала, дрожа и напрягаясь. Поворот у меня не получался, и я приземлялась на пятую точку. Так все повторялось, пока мама не плюнула и не оставила меня в покое.

Я продолжала ходить только на лекции Марии Александровны. Однажды по недоразумению пропустила одну. Да какую! Как раз второе начало термодинамики. Взяла конспекты у Лидочки, попросила и собственные записки Марии Александровны. И все равно – сплошной туман. Грешным делом думаю, был он от моего внутреннего неприятия. Может я интуитивно предвидела современные идеи неравновесной термодинасмики, где никакому стремлению к уравниловке и «тепловой смерти» нет места. Какая уж тенденция к однородности, если даже пыль под кроватями склонна образовывать шаровые скопления!

Наталиус, деканствовавшая тогда на физмате, давила на меня, призывая ходить еще и на физкультуру. Я было пошла, угодила на зачетное занятие по вольным движениям. С ходу вприглядку выполнить не сумела. Ушла с разбитым сердцем – мне ведь очень нравились занятия у Долингера. Мама, дабы не усугублять мои грехи и переживания, раздобыла для меня у Шубина освобождение от физкультуры.

Моим основным делом стала кухня. Бабушка болела, лежала фактически не вставая. Кому-то надо было готовить. Не маме же при ее профессорстве! Я даже мысли такой не допускала. Хватит с нее и того, что моет пол в своей комнате и стирает свое бельишко.

Возня у печурки отнимала часа три. Готовила я полный обед из трех блюд. Для ознакомления с техникой работы реквизировала у Марианны Сергеевны чрезвычайно полезную кулинарную книгу, где давались не только рецепты, но и обоснованно описывался процесс изготовления и даже отмечались возможные ошибки. Однако, книга – книгой, но приходилось пускать в ход и извилины. Рецепты были ориентированы на нормальные базарные продукты. А у меня кроме овощей да муки – одни эрзацы. Хоть литерный паек снимал напряженку, все же мясом не обеспечивал. Что бульон – это кипящая вода, я постановила сразу. Но мясные котлеты из картошки можно сотворить только чудом. Соорудила я как-то «кулебяку» из картошки, щедро ароматизировав лавровым листом, наворованным еще в Ялтинских парках. Получилось нечто душистое до отвращения. И как только мама ее ела? Или голод и впрямь лучший повар? Был к счастью в книге раздел постной кухни, который лучше подходил к моим возможностям.

Проще было с приготовлением третьих блюд. Имелась и пайковая мука, и сахар, и американский яичный порошок, худо-бедно эрзацировавший яйца. Желатин заменялся крахмалом, сливки -- сметаной с базарчика на Московском тракте. Там же я покупала сушеную смородину, варила из нее кисель, который любила бабушка. Тестяные изделия выпекались в голландке. Я обнаглела настолько, что рискнула воспроизвести рецепт каких- то куличей или баб. Возни и стараний было много. И тесто поднялось по всем правилам, и формочки маленькие я соорудила. А в печке все эти пышные бабы нагло сели в своих формочках. Я чуть не плакала от досады. Бабушка меня успокаивала – мука-то, поди, была пеклеванная. Тесто из такой муки всегда в печи садится. Не горюй, съедим и так. Съели, конечно. В войну никакую браковку не выбрасывали.

Помнится, я на пари целый месяц ни разу не повторила обеденный репертуар. «Если быть, так быть лучшим».

Не помню когда точно, но судя по всему где-то в конце сорок четвертого или в начале сорок пятого бабушке приснился сон, яркий и вещий. Снилось ей, будто Гитлера уже захлопнули в Берлине, и он удрал на самолете, видно полетел в Японию. И почему-то спрыгнул с парашютом как раз в соседнее садоводство. Не иначе, как самолет подбили наши латузовцы. Избавившись от парашюта, фюрер проник в нашу квартиру, умоляя бабушку о спасении. Тем самым поставил ее перед дилемой. С одной стороны по ее философии добра нельзя отказывать ищущему спасения. Но с другой, кто он, ищущий? Разве можно спасать такого мерзавца? И бабушка, спрятав Гитлера в сундук, повесила на оный крепкий замок. Дальнейшее развитие событий было прервано пробуждением. В состоянии бодрствования бабушка склонилась к необходимости срочно вызвать милицию. Сон рассказывался и маме, и мне, и Наталиусу. Маму очень забавляла приснившаяся философская проблема, и она пошутила, что по доброте сердечной бабушка, надо полагать, пожертвовала свою перину, дабы арестанту было помягче лежать в сундуке. Поразмыслив и посмеявшись, бабушка согласилась ограничить свою благотворительность подложенной периной. Воистину бесноватому фюреру не оставалось другого исхода, как принять яд, если сама доброта в лице бабушки не допускала его спасения.

Бабушку мое студенческое фиаско, вероятно, очень огорчало. Меня она не корила, виноватилась сама, что так некстати слегла. А мне только сказала: «Учись, Ниночка! Ладно мне Миша такой хороший попался».

Я взяла у Лидочки конспекты по матанализу, понемножку занималась. То, что на лекциях Захар Иванович объяснял одним жестом, приходилось выпахивать долго и упорно. Так что потом я имела полное право агитировать студентов пользоваться преимуществами посещения лекций. Убедилась в этом на собственном горьком опыте. Особенно много времени отнимало решение задач. Многие приемы и ухватки объясняются преподавателем «на пальцах». В книгах они стыдливо опускаются. Приходится заново открывать Америки и изобретать велосипед.

Матанализ Клементьеву я сдала где-то уже в конце сорок пятого сразу за оба семестра второго курса. Выслушав мой ответ и для приличия задав пару вопросов, он по-обыкновению провел ладонью от подбородка к глазам и промычал: «Нда, безукоризненно, конечно. Поставил бы Вам шесть, да нет такой оценки!» Какой это был луч света в моем темном царстве!

Боль души глушилась книгами и выплескивалась в стихи. Писалось много, я начала экспериментировать с размером, стилем, рифмовкой. Опробовала шаири, баловалась гекзаметром. Мои тогдашние опусы написаны намного грамотнее наивной бредятины предшествующих лет. Появились удачные сравнения и намеки на образность и гротеск.

Память коварная штука. Пытаясь вспомнить какую-нибудь деталь, выстраиваешь версию по логике ассоциаций. Начинаешь верить собственной конструкции, и вдруг обнаруживается мелкий фактик, из-за которого все с таким трудом восстановленное срывается в обвал.

Я не могу восстановить достоверно последовательность всех реэвакуаций и квартирных перемещений. Не помню, кто уехал раньше – Чеснокова или Петровы. Но к концу сорок четвертого ситуация в нашей коммуналке вроде бы сложилась. В комнате Чесноковой поселилась Евстолия Николаевна Аравийская. А квартиру Петровых получили столетовцы. Наталиус устроила свой кабинет в угловой комнате, а проходная, бывшая столовая Тартаковских, досталась мне. Мама намечала переселить туда Леву, но Наталиус не захотела ходить через мужскую обитель. Мама уступила. А я охотно клюнула на отдельную комнату, пусть и проходную. Так что Лева остался при бабушке в основательно опустевшей без моего барахла хоромине. Зря мы отделались от рояля!

Обихаживать бабушку было не нагрузочно. Я ставила ей банки, выносила судно, подавала умыться, кормила. Если я кухарничала на кухне, а бабушке требовалась моя помощь, она звонила в колокольчик. Я, ворча, бросала свои дела, бежала в квартиру. Я же ходила в аптеку за лекарствами и даже расплачивалась с Дмитрием Дмитриевичем, которого мама иногда вызывала для консультации. Постоянно бабушку курировала Нина Ивановна.

Сделалась ли бабушка ворчливее? Вероятно да, длительное пребывание в постели не способствует оптимизму. Но и я была под гнетом полетевшего кувырком студенчества, да и чисто физиологически плохо переносила любые нагрузки. Что раньше получалось шутя, теперь шло со слезными муками. Возможно аукнулось мое пребывание в «чучелах». На улицах я опасливо вглядывалась в прохожих, ожидая проявления враждебности. Было такое ощущение, точно весь мир затянуло черной пеленой. От того времени не сохранились в памяти ни солнечный свет, ни синева небес, ни искрящийся снег. Не могло же быть непрерывное ненастье! Думаю, что при сохранившейся тяге к модельности, я вряд ли проявляла не только модельность, но и элементарное доброе терпение.

Моя интравертность, генетическая или воспитанная сухость натуры мешали мне увидеть и понять горечь бабушкиного бытия. При всех моих бедах у меня впереди было еще, если не все, то многое. А у нее утекали с каждым вздохом последние радости существования. Она не жаловалась, не искала сочувствия, не лезла мне в душу. Читала, разговаривала с заглядывавшими соседками, оживлялась, когда приходила мама. Знала ли, понимала ли, что здоровье уже невозвратимо? Какое в ней было спокойное достойное мужество. А я была слепа и неласкова. Бабушка это знала, прямо говорила, что Лева, хоть и мальчишка – ласковый, а я, девочка, нет. Не знаю, уделял ли Лева ласковое внимание бабушке, проживая с ней в одной комнате. Или ходил во хмелю первых студенческих забот и радостей и ничего не видел окрест?

Бабушка все никак не поправлялась, и мама договорилась с Яблоковым, что он возьмет ее к себе в клинику на длительное лечение. Я бегала в клинику ежевечерне, относила ее долю изысков «третьего» блюда, свареный из сушеной смородины кисель и кипяченое молоко, которое я покупала на заисточном базарчике. Изучив все ходы и проходы, я пробиралась к дверям клиники Яблокова, размещавшейся на первом этаже слева от второй полубашни. Там меня знали, бабушку уважали, и мои передачи брали безотказно, даже если я припозднялась.

Как-то уже все было собрано, и молоко я вскипятила, и в бутылочку перелила… Давно бы пора бежать с передачей, да защемило мне нос какой-то книгой. Чуть ли не три мушкетера мертвой хваткой вцепились и не отпускали. По какой-то случайности пришла мама. Все мгновенно поняла, оценила и сказала с горечью: «Может у несчастной старухи только и радости осталось, что это молоко, а ты… » Я рванула в темпе, всю дорогу ругала себя и казнилась. Но к больничному ужину все-таки успела, хоть и тютелька в тютельку. Стыдно мне было неописуемо.

Книги вообще были (и есть) для меня и отрадой, и отравой, а иногда и проклятьем. Если я начинала проводить уборку в шкафу, день проваливался незаметно и невозвратно. Как правило, знакомясь с любой новой книгой, я раскрывала ее посредине, совала любопытный нос. Через пару страниц я или с презрением захлопывала книгу и никогда больше к ней не возвращалась, или читала до конца. Зная чем все это кончится, спокойно начинала читать с первой страницы. В крайнем случае предварительно просматривала конец на предмет профилактики переживаний из-за трагического финала.

Между тем к трагическому финалу шли дела у зимы и у фашистов. Не заглянул Гитлер в конец повествования, не предвидел! Надвинулся май, победный, ликующий. Казалось торжествует сама природа, салютуя лопнувшими почками и шорохом распускающихся листьев. Девятого мая утром, когда радостная весть еще не успела распространиться, Костылевская старуха-мать, бабка сухая и расчетливая до скупости, стояла на табуретке у открытой форточки. Она останавливала идущих на работу мужчин, поздравляла их с Победой и подносила стопку водки – драгоценной валюты прошедших военных лет. Днем побрызгало, и солнце яростно лупило по лужам, приветствуя победу весны. Небо было вымыто до бездонной синевы. Мы с Лидочкой где-то носились весь день, и, не жалея подметок, танцевали в толпе на площади Революции. А митинга я не помню.

Но помню, как вокруг люди ликовали и плакали. О тех, кто погиб, о тех, кто пропал без вести, о горечи разлук, о нерожденных детях, о не подаренных и не полученныъ поцелуях. Плакали в надежде на грядущую радость, на весны без боли утрат. Люди ведь так устроены, что они всегда надеются. Иногда надежды сбываются. Иногда нет. Единственный сын Веры Евгеньевны Тартаковской, пропавший без вести в самом начале войны, попал в плен, бежал, воевал в бельгийском сопротивлении, уцелел и вернулся. Прошел через ад лагерей, был реабилитирован и награжден бельгийскими орденами. А единственный сын Петра Саввича погиб. И сыновья Абрамовича и Грановской, тоже единственные, ушли на фронт и не вернулись. О сыне Абрамовича, которого его товарищ видел на Белорусском фронте, формально вообще ничего не известно. Исчезли, затерялись документы, подтверждающие, что он был призван. Так что даже не «пропал без вести», а просто растворился в пространстве и времени.

Бабушку тоже ведь подкосила война. По ее просьбе мама взяла ее из клиники домой «на побывку». Желая порадовать, попросила у ректора лошадь с коляской и провезла по всем дорожкам университетской рощи, где белой кипенью цвела черемуха, распускались яблони, а в траве желтыми пятнами мелькали лютики и нахальные одуванчики. Перекликались синицы, гомонили воробьи, а в зарослях кустов негромко пощелкивал соловей. Пребывание военного завода в стенах университета пошло на пользу робким пичугам, и по ночам в роще звенели соловьиные трели. Потом соловьев вытеснили неугомонные студенты, которые исполняли свои любовные рулады преимущественно шепотом.

Дома бабушку ожидала пара моих проколов. Мне надоело путаться с хаотически разросшимся плющем, и я его радикально обкорнала. Оказалось, бабушка планировала, что длинную его лозу положат ей в гроб. Во оправдание могу сказать, что ни на минуту не предполагала, не мыслила ее кончины вообще, тем паче скорой. А второй прокол был от невежества. Роза буйно цвела почти два месяца, и я, по бабушкиному совету, поставила ее «отдыхать». Подрезала, поместила в темное место и не поливала. Оказалось, поливать-то, хоть изредка, было все-таки нужно. Об чем, подумавши, я могла бы догадаться и сама. Этот мой грех я переживала, пожалуй, горше бабушки. Еще бы, погубила такой дивный цветок!

Мама старалась уделять бебушке как можно больше внимания. В июне планировалась торжественная юбилейная сессия Академии Наук, на которую мама получила приглашение. Яблоков прямо сказал маме, что бабушка живет только на лекарствах и может умереть в любой момент. Мама возможно колебалась, ехать или не ехать. Думаю, что бабушка настояла: «Конечно, ехать, разве можно упустить такое. Потом мне все расскажешь. » Уезжая в Москву, мама поручила мне ежедневно телеграфировать: «здоровы, благополучно… » Что я и делала.

Бабушка умерла в субботу четырнадцатого июня. Накануне, предвидя и предчувствуя, прислала за мной нянечку. Я бросилась в клинику. «Ниночка, я умираю», и властно пресекла мои протесты. «Я знаю, мама просила тебя ей телеграфировать. Не сообщай ей о моей смерти, прошу тебя. В живых она меня все равно не застанет, зачем же ей все бросать? Обещаешь?» Разве я могла отказать ей в последней просьбе? Еще она сделала несколько распоряжений касательно ее вещей, отданных в стирку, наказала в чем ее похоронить.

Успокоившись, она закрыла глаза, задремала. Я торчала в палате, не зная чем заняться. Подвернулась книга, биография Дизраэлли. Я уткнулась. Прибежал Левка: «Бабушка, бабушка! – Не лезь, она забылась. И вообще тебе здесь делать нечего». Я проторчала там весь день, ничем толком не помогла бабушке, даже подушки не сумела поправить. Прочитанные страницы скользили мимо памяти. К вечеру я сбегала домой, сварила бабушкин кисель, принесла. Соседки по палате отправили меня во свояси – болтается тут девчонка, толку чуть, только мешает. Вечером бабушка очнулась, попила мой кисель и снова впала в забытье. С зарей она отошла.

Когда я утром прибежала в клинику, она была уже в морге. Женщина, стиравшая бабушкино платье, отреклась, что оно у нее. С одобрения Степаниды Андреевны я реквизировала мамино трикотажное платье искусственного шелка, которое можно было натянуть на бабушкину грыжу. Обмыли ее и обрядили там же в морге. Мы с Марией Лукиничной и Степанидой Андреевной, заехав с лошадью, получили ее уже в гробу. Вероятно официальные дела провернула Наталиус. Я только послала телеграмму дяде Вите за подписью Ляля.

У меня было единственное черное суконное платье, сшитое мамой из какого-то старья и считавшееся нарядным. В нем я и провожала бабушку, хоть и жарковато было по летней погоде. Могила была не совсем под березкой, как она просила, помешали корни. Оттуда было недалеко до нашего огорода. Степанида Андреевна вопреки обычаю принесла и положила в гроб живые цветы: «Она так любила цветочки». Возвращались пешком. Обычай поминальных обедов тогда вроде не существовал. Думаю, что вернувшись с кладбища, посидели у Прилежаевых, выпили чайку. Не помню, ничего не помню…

А потом все вернулось на круги своя. И я с камнем на сердце затверженно телеграфировала маме: «благополучно Нина»… Когда до ее приезда оставалась неделя, я спохватилась – может как-то приготовить, чтобы не сразу обухом по голове? Написала длинное сумбурное письмо со ссылками на помощь Степаниды Андреевны и Марии Лукиничны. Мама его не получила. Ехала с легким сердцем, счастливая своей удачей. И на юбилей попала, и на парад Победы, и Вавилов ее ценит. Предвкушала, как будет всем рассказывать, бабушке в первую очередь.

Мы ее встречали вдвоем с Наталиусом, не считая лошади, телеги и кучера. Обнимали, целовали, отворачивались, увиливали от расспросов. Наконец уселись, поехали. Мама уже почувствовала неладное: «А как? — Степанида Андреевна и Мария Лукинична мне помогали… — Она жива? — … — Когда? — Четырнадцатого. Она просила не сообщать. Я дала слово. »

Мама отвернулась. Ничего не сказала. Молча заплакала. В первый и последний раз я видела ее плачущей. Мы тоже молчали. Неспешно трусила лошадь. Телегу трясло на булыжнике мостовой. А мама тихо плакала, горько и безнадежно. Может думала, что щедрым своим прощальным жестом бабушка подарила ей волнующее торжество и великолепие парада Победы. Может вспоминала другие ее дары и служения?

И уж конечно не думала, не прозревала, что жить ей самой осталось неполных пять лет. В которые ей предстоит и отчаянная взаимная любовь, и второе замужество, и розы, и тернии. Ее будут усиленно выживать, и выживут таки из Томска. Со своим избранником она уедет в землю обетованную, в город Алма-Ату, к старым надежным друзьям – к Перчику и Усановичам. Уедет, полная грандиозных планов и надежд. А постановление правительства об открытии института физики АН КазССР, в котором ей предстояло быть директором, принесут ей в клинику за несколько часов до ее смерти. Я же, предчувствуя эту смерть, буду одна в их с отчимом общежитских комнатах кричать от бессильного отчаяния, зажимая ладонью открытый в крике рот. И на похороны придет Борис Лебедев, который только из объявления о смерти узнает о ее приезде в Алма-Ату. Все это будет.

А пока в начале июля сорок пятого мама ехала на тряской телеге и горько плакала. Молча, отвернувшись от нас с Наталиусом. Наталиус молчала. Молчала и я. Как всегда в трагичных ситуациях я просто отключилась. И бабушку тогда не оплакивала. И слезы, и нежность к ней, и благодарность, и понимание подвижнического величия ее жизни мне предстояло обрести потом… , когда я сама стала бабушкой.

Была я внучкой невнимательной
К ее тревогам и печали,
И дат не помню знаменательных –
Быть может, их не отмечали.

Но врезан в память кодекс нравственный:
Не рви зазря, цветочку больно.
И доброта – с улыбкой царственной
Свое отторгнуть добровольно.

Нет, не юродивым Иисусиком –
Любила колкие остроты,
Могла посетовать, но в сущности
У долга не искала льготы.

В литературе самоучкою
(Три класса – много или мало?)
Поэтов русских вирши звучные
Часами наизусть читала.

К ней прибегали, сколько помнится,
В жилетку плакаться соседки.
Дарила всех сердечной помощью
И шуткой врачевала меткой.

Была, как воздух, незаметная
И не читала мне нотаций,
Ждала ль внимания ответного?
Да так и не могла дождаться.

Ведь я была тогда настроена
На поиск внутреннего рая,
Литературными героям
Жила, живых не понимая.

Рыдала горестно над книгами,
А приласкаться не умела.
И добровольными веригами
Себе навешивала дело.

Теперь, когда общаюсь с внуками,
Ее я заповеди помню.
В возне с житейскими докуками
Они являются на помощь.

Знакома с горем и со старостью,
Грехи замаливаю детства.
И с запоздалой благодарностью
Несу свой крест –ее наследство.

КОНЕЦ