ЧЕРЕПИЧНАЯ, ПЯТЬ

Отчетливо помню мое первое «явление» на Черепичную пять. Я с мамой иду по деревянному тротуару к крыльцу, на котором стоит женщина с младенцем на руках. А рядом с ней прыгает черноволосая девочка постарше меня и вопрошает: «Кто это? Кто это?» «Это» была я, девочка — Лиля Вендерович, младенец — Гарик, ее брат. И нам предстояло много-много совместных игр и шалостей. Если очень дотошничать, то полное имя девочки было Цецилия. Мать звала ее «Цыля.» После первой же поездки на дачу, услышав как хозяйки призывают своих коров: «цыля, цыля, цыля… », дочка возмутилась и настояла на переименовании. Так она стала Лилей.

Дом был деревянный двухэтажный, восточной стороной вытянутый вдоль улицы. Палисадника не было. Зато был большой двор с обязательным сараем, разделенным на индивидуальные отсеки. Справа от ворот к северу от дома стояла избушка дворника, окнами на улицу. Пространство между избушкой и сараем вдоль северной стороны двора использовалось дворником весьма разнообразно непредсказуемым образом. Во двор с улицы вели широкие ворота с фундаментальным засовом и калитка с обязательной щеколдой.

Кусок двора с южной стороны дома, граничивший с соседней усадьбой, именовался «Задом». Там стараниями бабы Тани вскоре появился садик: бузина, кусты малины, жимолость и даже яблонька, так называемая ранетка. Пытались эту яблоньку привить, операцию провел опытный садовод-любитель Шкроев. Но дворникова коза обглодала стволик, бабушка Таня умерла. Новые побеги пошли от корня дички и благополучно разрослись в ветвистое деревце. Эта яблонька прожила где-то до шестидесятых, по весне радуя глаз и нос пышной кипенью белого цвета.

Был там и песочек, а к моим школьным годам и качели — столбы с перекладиной, в которую были ввинчены кольца. В кольца пропускалась веревка, точнее канат. На него помещалась дощечка с вырезами — одноместная или длинная «линейка» душ этак на пять в зависимости от комплекции этих душ.

В доме изначально было шесть квартир — по три на каждом этаже. От калитки тротуар шел вдоль северного торца дома, огибал его с запада и втыкался в крылечко о две ступеньки. С крыльца дверь вела в холодные сенки, приткнутые к дому под прямым углом. С севера в сенках было окно, из которого можно было наблюдать за подходящими к дому людьми. Дверка с юга вела в просторную кладовку. Торцовая тяжелая дверь с массивным крючком вела уже внутрь самого дома в холодные же сени с окошком на запад под лестницей. Направо в сенях была дверь в южную квартиру, налево, в глубине сеней — в две другие. Почти от самой этой двери вдоль северной стены сеней шла лестница на второй этаж. Она поворачивала на площадке у западной стены, где тоже было окно, и коротким маршем втыкалась в площадку второго этажа. Дверь направо вела в южную квартиру, дверь прямо — в общие теплые сени двух других. Вдоль северной же стены от площадки к чердачному люку, где висел большой замок, вела прозрачная лесенка — на чердаке полагалось сушить белье.

С востока и севера двор граничил с обширным садоводством, занимавшим весь угол, где теперь стоят дом университета и примыкающий к нему дом вдоль Герцена и Кузнецова.

 Южные квартиры представляли собой анфиладу из четырех комнат: две с окнами на восток, две — на юг. Комплекс: кухня, туалет и сенки завершал анфиладу с юго-запада. Отдельный вход в квартиру давал жильцам возможность полной независимости от соседей, хотя в последней большой восточной комнате анфилады имелась дверь в коридор, разделяющий симметрично расположенные трехкомнатные квартиры — восточную и западную. Этот коридор с юга завершался на первом этаже входной дверью, а на втором этаже теплыми сенями с дверями на лестничную площадку. С севера коридор утыкался в общую ванную комнату.

В этом новомодном диве стояла колонка — высокий цилиндр с подогреваемой водой, водруженный на чугунную печечку. Печурку топили «чурочками» — мелкими обрезками-отходами, привозимыми с «Карандашки» — карандашной фабрики. Труба-дымоход проходила по центру колонки, способствуя процессу нагревания воды. Над ванной был, естественно, и кран с холодной водой, смеситель и душ — на радость маме.

Комнаты в трехкомнатных квартирах тоже шли анфиладой: самая маленькая тупиковая с добавочным окном на север, средняя с одним окном и дверью в коридор и самая большая с двумя окнами и тоже выходом в коридор. Западная квартира завершалась комплексом: туалет, умывальная, кухня, двери которых выходили в коридор. Умывальная, помнится, скорехонько была превращена в кладовушку. Кухня была просторной, с двумя окнами, русской печью и плитой с котлом для подогрева воды и духовкой. Этот очаговый агрегат располагался как раз позади туалета и умывальной. Напротив кухонной двери находились уже упомянутые двери в южную квартиру, которыми жильцы практически не пользовались.

Столы на кухне стояли у окон. Слева на глухой южной стене был кран с раковиной. В углу у двери из коридора можно было поставить кровать для домработницы.

Отопление было печное, по две печки-голландки в каждой квартире, облицованные железом, покрашенным черным лаком. Топили печки углем, дрова использовались только для растопки.

В середине коридора первого этажа была крышка над подпольем — источник вечных родительских страхов. Вроде кто-то из взрослых туда сподобился загреметь. А если ребенок? Ужас! Первоначально к этому комфортно забетонированному удобству относились, хоть с опаской, но все-таки приязненно. Еще бы! Погребов-то во дворе не было. Потом, когда в подполье стали просачиваться грунтовые воды (ведь совсем рядом под Герцена протекала Медичка) и в полах завелся грибок, отношение жильцов радикально изменилось. Мама подошла в столовой к окну выключить спиральку-кипятильник, и вдруг нога у нее провалилась сквозь половицу. Ладно успела отдернуть и равновесия не потеряла, отделалась легким испугом. После долгих проволочек в конце концов был проведен капитальный ремонт, и подполье напрочь засыпали.

Каменный фундамент дома выступал над поверхностью земли завалинкой, покрытой железом. На этот бортик под нашими восточными окнами было очень приятно вставать босыми ногами летним утром, когда солнышко уже успевало прогреть железо, а в воздухе еще сохранялась утренняя свежесть.

Первопоселенцами на втором этаже были: Усановичи (западная квартира), Тартаковские (восточная) и Корсунские (южная). На первом этаже в западной квартире жили Каминские, в восточной мы, в южной Вендеровичи. Каминские — Дашенька и Монич (Эммануил Зельманович) очень скоро уехали. На их место перебрались Вендеровичи, а в южной квартире поселились Большанины.

Взрослые обитатели Черепичной пять подразделялись на причастных к науке и к оной непосредственного отношения на имеющих. Последние частично обеспечивали дольнее бытие первых. Впрочем жили все мирно-дружно, никакой дискриминации на почве учености не допуская.

Михаил Корсунский уже тогда интересовался ядерной физикой, в поисках технической базы весной тридцать четвертого уехал в Ленинград, потом перебрался в Харьков, где и влился в когорту отечественных ядерщиков. Его жена, Ксения, была тогда еще студенткой физмата.

Профессор Михаил Ильич Усанович работал на стыке физики и химии, кажется все-таки ближе к химии. Был он барственно вальяжен, признавал единственно и только умственную деятельность и от жены своей Брониславы Наумовны, Бронечки требовал полного бытового обеспечения. Бронечка была дамой пылкой, заполошной, хозяйкой неумелой и бесперспективной. Чем нередко зарабатывала ехидные подначки своего высокоученого и высокоэрудированного супруга.

Давали как-то в кооперативе (или распреде?) научных работников творог. Не первой, разумеется свежести, точнее сказать радикально испорченный. Брали его, однако, охотно, ибо после длительной термической обработки получался вполне съедобный плавленый сыр. Правда, во время варки, все кто мог из дома слиняли — такой крутой стоял аромат. Поддавшись общему поветрию, сварила сыр и Бронечка. Разумеется, стоять у кастрюли и вдыхать невообразимое, ее не радовало. В результате продукция подгорела, воняла еще круче, хоть и по-новому, и была признана несъедобной. Пришлось брачок сунуть какому-то забредшему отнюдь не на запах нищему. Поздно вечером, когда все уже были дома, раздался настойчивый стук в дверь. Всполошились, кто бы мог быть в такую пору? Усанович лениво изрек: «Это тот нищий, Броня, пришел бить тебе морду твоим сыром». Бронечка ойкнула, покрылась пятнами, перепугалась всерьез. Оказалось, это ломился аспирант Михаила Ильича, пришла ему в голову какая-то великолепная идея, приспичило поделиться с шефом.

Дочка Усановичей Люся была по моим детским меркам взрослая. Во всяком случае молодые люди за ней ухаживали. Большего я не знала, да и знать не желала.

Сам Усанович был неравнодушен к маме, даже намекал на возможность развода с женой, если… Бронечка вроде открыто грозила выжечь очи разлучницы серной кислотой. Однако, куда как больше серной кислоты маму устрашала перспектива бытового обслуживания высокоученой беспомощности. Прельщал ее такой крест, как собаку на хвосте лампочка.

Бабушка утверждала, что у мамы расцвет красоты наступил в двадцать семь-двадцать восемь лет. Но и в тридцать, и в тридцать пять она была очень хороша собой. Большие карие лучистые глаза, золотистый солнечный нимб волос, которые мама исправно споласкивала ромашкой после каждой головомойки, светлая улыбка. И божественная фигура – тонкая талия, круглые бедра, безукоризненно стройные ноги, античной лепки стопа. Не хватало разве пышного бюста, присущего такому типу телосложения. Но, как известно, для полного обаяния в совершенство должна вплетаться парочка недостатков. Вторым мама считала слегка скошеный разрез рта. Один из ее отшитых поклонников в порыве мужской мстительности сказал: «А у Вас рот кривой!» Мама хладнокровно ответила: «Знаю, ну и что?»

В начале тридцатых появилась возможность соорудить кое-какие платьишки. У мамы было очень ей шедшее нарядное летнее платье темно-красного, почти брусничного цвета. С пышными короткими рукавами, немыслимым бантом-бабочкой, приталеное и с широкой юбкой. В этом платье она выступала на конференции в Киеве, где высшую оценку получили и доклад, и докладчица, и платье.

Достаточно было малейшего проявления благосклонности, даже нечаянного или кажущегося, чтобы в ее друзьях мужского пола вспыхивало стремление к пылкой галантности. Не удивительно, что такой эстет и тонкий знаток, как Усанович, по заслугам оценил редчайшее сочетание чисто мужского ума с чисто женской прелестью.

Может быть Бронечкины громкие переживания и мамина несговорчивость ускорили отъезд Усановичей. Правда, Бронечку сия акция от развода не спасла. Освободившись от стервозной дуры, Усанович, будучи во время войны в Ташкенте, женился по новой на своей аспирантке Татьяне Несторовне Сумароковой, девочке милейшей во всех отношениях. И хоть волокла она мужественно и преданно телегу житейского сервиса, все-таки достигла, не без помощи мужа-академика, и степени доктора наук, и звания профессора. А вот от материнства пришлось отказаться.

Любимцем детворы и студентов был Петр Саввич Тартаковский. Ученый с мировым именем, известный своими опытами по диффракции электронов, был он человеком высочайшей интеллигентности и порядочности, добрым и уважительным. С легкой руки Левки Корсунского получил прозвище «Сахар». А «Перцем», «Перчиком» тот же Лева окрестил его жену Веру Евгеньевну, химика, работавшую с Усановичем. Ласкательное «Перчик» прижилось и стало среди своих как бы вторым именем Веры Евгеньевны.

Деликатность Петра Саввича была беспредельна. Квартирный кот Чортик очень любил отдыхать, устроившись горжеткой на плечах Петра Саввича, когда профессор работал, сидя в кресле за письменным столом. Если Петру Саввичу приходилось вставать за какой-нибудь книгой, делалось это с превеликой осторожностью, дабы, не дай бог, не потревожить котика.

Ученость нередко сочетается с некоторой простоватостью. Друзьям рассказывалось, что когда Петр Саввич нагнулся над новорожденным племянником для обозрения оного, младенец отверз уста и изрек: «уа!» Ошеломленный дядя отпрянул, вопрошая окружающих: «Что он сказал? Что он сказал?» И не сразу уразумел причину их гомерического хохота.

В квартире Тартаковских зачастую проводились спонтанные научные дискуссии. В качестве доски использовались черные железные бока голландок. Меня эти ристалища не интересовали — такие же были и в нашей квартире — разок почиркала мелом и успокоилась. Зато кресло Петра Саввича, спинка которого изображала плоскую дугу, изукрашенную примитивной резьбой, волновало и соблазняло — посмотреть, потрогать, сесть задом наперед, спустив ноги под дугу… Сказочная вещь!

Вера Евгеньевна, Верочка, Перчик сразу же крепко сдружилась с мамой. Вместе бегали на лыжах и к портнихе, вместе делали гимнастику по радио, когда у Тартаковских появился радиоприемник СИ. Дружба эта продолжалась и после отъезда Тартаковских в Ленинград весной тридцать седьмого. Встречались на конференциях, в командировках, переписывались.

С Петром Саввичем Вера Евгеньевна, алма-атинка по рождению, познакомилась, когда он, будучи в Алма-Ате, квартировал у ее родителей. Была она тогда необразованной юной мамой, родившей своего Павлика по девичьей дури в восемнадцать лет. Павлика усыновили ее родители. А Петр Саввич помог жене кончить химфак и всяко поддерживал в дальнейшей научной работе.

По словам бабушки, Вера Евгеньевна, сильно уступая маме по внешности, превосходила ее в том, что сейчас называют сексапильностью. Свободно пользовалась всякими «женскими штучками» и вообще умела придуриться. За что ехидный Усанович окрестил ее «дамочкой». Рассказывалось, что как-то, еще в Ленинграде, компания, где она была единственной женщиной, штурмовала загородный автобус. Уехать надо было во что бы то ни стало хотя бы одному человеку. Оставив мужчин ломиться в заднюю дверь, дамочка томно подошла к закрытой передней. Безо всяких «толстинок», легким изгибом туловища приняла облик женщины в интересном положении. Молящий взор, беспомощно вздрагивающие губы «будущей мамы» произвели необходимое впечатление на шофера. Передняя дверь приоткрылась, и дамочка впорхнула внутрь. Уже после войны, когда она работала в институте внешней торговли, мчась куда-то на рысях, пересекла площадь в недозволенном месте. А перед носом засвистевшего милиционера помахала пропуском с тиснеными на красной обложке буквами МВТ, ловко прикрыв пальцем последнее Т. По виду книжечка как две капли воды походила на всесильное удостоверение МВД. Фокус сработал, нейтрализовав бдительного милиционера.

Мама такие «штучки» откалывать не умела. Не зря все ее высокоученые друзья считали, что у нее чисто мужской ум. Похоже дед таки перестарался, воспитывая дочку.

Петр Саввич умер перед войной в сороковом — сердце. А незадолго до этого кто-то зло подшутил над Верой Евгеньевной: во время пребывания ее мужа в командировке информировал, что он якобы скончался. Есть примета, сулящая долголетие жертвам подобного ложного известия. Не сбылась.

Хотя Вера Евгеньевна после смерти мужа осталась совсем молодой, замуж она больше не вышла. И то сказать, равного Петру Саввичу даже по человеческим качествам найти было практически невозможно, не говоря уж об уме, учености, таланте…

Александр Моисеевич Вендерович, вечно недобритый лопух, добрейшая душа, был человеком щедрого таланта. От жадной любознательности разбрасывался, пахал зачастую «на дядю», локтей не имел абсолютно, имиджем пренебрегал. Ходили анекдоты, что скучая на обязательных заседалищах, Вендерович развлекался, прочищая уши и нос, чем несказанно шокировал чопорного Кузнецова. Детских воспоминаний об этом чудесном человеке у меня кот наплакал. Вскоре (вероятно в тридцать пятом) Вендеровичи уехали в милый свой Харьков, откуда вернулись в Томск в сорок первом по эвакуации, но поселились не в нашем доме, а на Советской.

Снова с Александром Моисеевичем я столкнулась, будучи студенткой. Он читал нам курс ядерной физики. А когда я начала работать старшим лаборантом, спас от безисходного отчаяния. Я шла дежурить в первую аудиторию и несла пузырек с чернилами. Споткнувшись на ступеньках величественной лестницы, ведущей их вестибюля СФТИ на второй этаж, вылила чернила на единственное приличное свое платье. Случайно меня увидел Вендерович. Прочитав на моем лице вселенскую скорбь, отвел в подведомственную ему лабораторию физпрактикума, вручил бутыль спирта и клок ваты: «Оттирай!» И о чудо! Мне удалось отчистить платье. Начисто! От химических чернил! Господи, как же я ему была благодарна!

Студенты, работавшие с ним, его любили, сотрудники тоже, добротой и безотказностью злоупотребляли. Ушлые пройдохи эксплоатировали и доили без стыда и совести, оставляя благодателя «при пиковом интересе». Докторскую он так и не защитил. Жена пилила за житейскую беспомощность по страшному. И умер он от разрыва сердца, расставляя мебель в буквально выплаканной у Кузнецова новой квартире.

Жена его Дина Самойловна была дамой с претензиями, но без особых дарований. Типичное осовремененное немецкое три К (Kinder, Kuche, Kleider). По моему, она нигде не работала, во всяком случае в мои детские годы.

В семье Большаниных кроме Маруси и ее сестер имелся еще единственный их брат Коля, туберкулезник, рано умерший. Мы, дети, почему-то его не любили и дразнили: «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй. К тебе гости придут, тебе в морду дадут!» Большанинская бабушка, Феоктиста Андреевна в памяти моей следов не оставила. Правила семьей Мария Александровна. Отец ее умер, повидимому, еще до поселения семейства на Черепичной. Дома соблюдался режим строжайшей экономии. Даже в послевоенные, сравнительно благополучные и сытые годы, при профессорской зарплате Мария Александровна самолично выдавала к чаю по конфетке — сказывалась необеспеченная юность.

Сестра Елена скоро вышла замуж и уехала с мужем в Прокопьевск. Уехала и Ольга. К трем старшим сестрам мы, дети были индифферентны. А младшую, Нину, обожали. Еще бы, какую она нам сделала чудесную книжку про медвежат Тапочку и Рычика! С картинками, сама рисовала, закачаешься! Вообще то сестер Большаниных мы с Лилей поделили, каждой досталось по две. Кому кто — не помню. Подозреваю, что Нину Лиля загребла себе.

Наша квартира была населена не менее плотно. Мамин кабинет располагался в северной угловой комнате. Входить к ней можно было только постучав и получив разрешение. В средней комнате была столовая. В большой комнате размещались дадушка с бабушкой и я. Там же был отгорожен угол для бабы Тани и ее икон. Так что Поле пришлось поставить кровать в общей кухне. Где-то еще квартировал Дружок — собака Плешко, которую они нам отдали, не решились взять на второй этаж в свою квартиру. Старая дворняга, притворявшаяся таксой, прожила у нас года три и умерла, кажется, от старости.

Ученый люд жил дружно, хоть и голодновато. Бабушка уверяла, что на сборищах любого состава от умных научных проблем таланты незаметно съезжали на обсуждение съестного — достижимого и недостижимого.

Может от желудочной неудовлетворенности были в моде охотничьи вылазки в бор. Кто был близорук — Тартаковский, Корсунский или Усанович, я не помню. Но по рассказам запомнилась комичная история, как подслеповатый профессор беспомощно пытался узреть и прицелиться в сидящего на ветке рябчика. А сочувствующие дамы хором требовали: «Дайте ему выстрелить, дайте ему выстрелить!» Подозреваю, что рябчик, поиздевавшись над горе-охотником, благополучно улетел во-свояси. Зато другие таки попадали в ягдташ. До чего же вкусный паштет делала моя бабушка из дичи!

Иногда возникали и бесполезные игрища. На первый снегопад во двор высыпали все ученые обитатели. К восторгу детей дяди и тети принялись азартно катать детали снежной бабы. Вылепить лицо законченного изделия поручили маме. А какие дивные «снежки» получались с помощью половника из скорлупы кокоса!

Центром неформальных контактов томской ученой братии, преимущественно мужского пола, был Дом Ученых. Притягивала биллиардная и буфетное пиво. Как-то вечерком, возвращаясь уже по темноте из Дома Ученых вдоль Герцена, Тартаковский и Усанович отвлеклись от научной беседы, узрев важно вышагивающих перед ними двух котов — большого серого и черного поменьше. Поехидничали насчет возможной учености своих спутников. Пофантазировали — не на чердаке ли Дома Ученых имеют место котиные сборища. Дошагали до Черепичной. Коты повернули направо, профессора за ними. «Да это же наш Чортик и большанинский Иван Иванович!» Вот так номер! Выходит и впрямь коты повадились вслед за хозяевами в Дом Ученых! А вот мамину новую шубу увели из Дома Ученых надо полагать не коты.

Оба профессора при всей своей учености были азартными преферансистами. Играли на «высшем уровне» с тонким умелым расчетом. Мама в карточных баталиях не участвовала, знала, что способна на неуправляемый азарт, но смотреть любила. Засиживались за игрой часами. Кто удостаивался чести держать карты против этих асов, не знаю.

У мамы в ту пору было новое нагрузочное увлечение. Предполагалась длительная научная командировка в Германию, и мама совершенствовала свой немецкий. Вообще-то гимназия давала два языка: французский и немецкий, оба не на уровне. С английским мама столкнулась вероятно уже на курсах. Профессора, рекомендуя научные статьи своим подопечным, не интересовались их языковой осведомленностью. Предполагалось, что таковая имеет место. Мама рассказывала, что она зубрила иностранные слова по дороге на курсы — с Кирпичной на Елань, почти до Карташева, пешком! Скорее всего учила она английский, ибо уже в ту пору Physical Review и Phylosophical Magazine вытесняли из обихода физиков Comptes Rendus и Physikalische Beobachtungen.

Немецким в предвкушении заграничного вояжа она занималась сразу с двумя педагогами, тщательно скрывая от каждого существование конкурента. Я была знакома только с Эммой Альбертовной. Кто был вторым маминым учителем — не знаю.

Мамино научное турне сорвал Гитлер, придя к власти и сломав советско-немецкие контакты. Крах радужных надежд мама очень переживала. Может быть напрасно. Перспектива, конечно, открывалась блестящая, да сколько народу потом пострадало ни за здорово живешь из-за такого вот «блеска».

Где-то сразу после переезда на Черепичную у мамы в лаборатории случилось ЧП – взорвалась установка. Она не знала, что без нее кто-то пользовался установкой, оставил в ней водород, но не оставил никакой записки. Почему ей понадобилось что-то перепаивать, я по малолетству не уяснила. Ахнуло так, что стеклом засыпало всю комнату. Мама инстинктивно зажмурилась и закрыла лицо рукой. В тыльную сторону ладони впился большой осколок. Его удалили в Скорой помощи. На рану вместо швов наложили новомодные скобки. Были небольшие порезы и на лбу. В первый момент мама жутко испугалась, что повредила глаза – кровью, льющейся из руки ей залепило веки. На лице было много мелких осколков, которые мама просто стряхнула. Глаза ей в Скорой помощи проверили, но вроде бы стекла не нашли. Шрамик на руке оставался заметным несколько лет.